Юродивый, анархист, декадент и шут: жизнь Андрея Белого
Андрей Белый никогда не выбирал прямого пути. Если ему случалось выйти из дома в Москве за спичками, он мог вдруг обнаружить себя пляшущим фокстрот в берлинском кафе. Новатор стиля и революционер формы, духовидец и герой-любовник — ни за одну из ролей он не держался, от всего бежал и не причалил ни к чему. Эта стратегия блуждания применима и к его философским исканиям, и к личной жизни, и к творчеству. «Думой века измерил, а жизнь прожить не сумел» — такую эпитафию поэт невольно сочинил сам для себя, а ее повадились цитировать вспоминающие о нем.
«Экстаз живет на квартире, а не на даче»
Белый обладал неслыханной способностью очаровывать. В пору, когда всякой мелочи и всякому всхлипу придавали значение трагически-символическое, Белый назывался «огненным ангелом», считался ницшеанским сверхчеловеком, демоном-обольстителем, да и Андрей Белый не просто имя, но символ, а сам он — Борис Бугаев. Но даже полученное при рождении имя не давало ему покоя, потому что напоминало о детстве и трагической разорванности между умницей-отцом и ветреной красавицей-матерью.
«В человеке, о котором я говорю, экстаз живет как на квартире, а не на даче. И в углу комнаты лежит, в кожаный чемодан завязанный, вихрь. Фамилия его Андрей Белый», — пишет Шкловский в книге «Zoo, или Письма не о любви».
Филолог Леонид Долгополов пишет, что, может быть, самые важные особенности натуры поэта проявили себя в его судьбе, как и в творчестве. Белый писал мистерии, а не жанровые тексты. Все его творчество, как замечал переводчик «Улисса» Сергей Хоружий, пронизывает стремление вырваться из плена «грубой коры вещества» к иной реальности, к царству духа.
В эпоху, когда народился целый цветник, где каждый стремился быть богочеловеком, Белый блистал особенно. Как личность он был выразителем своего времени: символист, мистик-искатель, автор модернистского романа, теоретик искусства; и в том же лице, в ту же пору — предельный одиночка, вращающийся среди людей, хватающийся за них как утопающий и не могущий их разглядеть в упор.
Два рыцаря
Вероятно, единственным человеком, которого Белый не просто узнавал, но жизнь которого мучительно проживал сам, был Александр Блок. В третьем томе своих воспоминаний «Между двух революций» Белый с дотошностью следователя сопоставляет себя с Блоком: «Боренька рос „гадким утенком“; „Сашенька“ — „лебеденочком“; из „Бореньки“ выколотили все жесты; в „Сашеньке“ выращивали каждый „пик“; искусственно сделанный „Боренька“ прошелся-таки по жизни „Андрея Белого“; прошелся-таки „самодур“ по жизни Александра Блока; „Сашеньку“ ублаготворяли до… поощрения в нем вспышек чувственности; „Боренька“ до того жил в отказе от себя, что…» Ну и так далее. Даже после смерти своего заклятого друга Белый не мог успокоиться — несколько раз перекраивал его образ в воспоминаниях, жаловался Владиславу Ходасевичу, что Блок почему-то получается «вычищен, как самовар».
Сначала Белый услышал стихи Блока. Их читали вслух в доме поэта Сергея Соловьева, племянника знаменитого философа Владимира Соловьева. Он сразу назначил Блока истинным выразителем мистических идей соловьевского всеединства. Блок тоже заочно знал Белого — с восторгом читал его статью «Формы искусства», которая позже вошла в сборник «Символизм».
Поэты будут переписываться 17 лет, переписка пережила и дружбу, и несколько отчаянных разрывов. Написали они друг другу еще до очного знакомства и почти одновременно, так что их письма даже встретились где-то на станции Бологое, как предположил Белый.
Их дружба быстро стала остросюжетной, весь ее ход можно отследить по письмам. В своих Белый жонглирует интонациями, содрогается от отчаяния, то нападает как коршун, то падает на колени и клянется, то сухо отстраняется — это не было лицедейством, поэт всего себя тратил на каждую судорогу. В 1906 году отношения Белого с Блоком добрались до пика. Белый затевал скандалы, потом винился и клялся: «Я готов на позор и унижение: я смирился духом: бичуйте меня; гоните меня, бейте меня, бегите от меня, а я буду везде и всегда с Вами и буду все, все, все переносить». Клятв становилось больше с каждым письмом: «Клянусь, что Люба — это я, но лучший». Почти сразу же после клятв Белый вызвал Блока на дуэль — прислал в Шахматово секунданта с письмом. Потом повинился, после чего опубликовал рассказ «Куст», «бессильный пасквиль», как назвала его тетка Блока Бекетова, отразивший отношения между Любовью Дмитриевной, Блоком и самим Белым.
Он снова винился: «Обнажения в последней правде не было между нами». «Шлю Тебе свою фотокарточку в знак примирения», — не унимается Белый. Еще присовокупляет стихотворение: «Тебе ль ничего я не значу? / И мне ль Ты противник и враг? / Ты видишь — зову я и плачу. / Ты видишь — я беден и наг». Блок отвечает холодно: «Совершенно могу так же, как ты, прислать карточку (только у меня нет теперь) и написать стихи тебе. Но для меня это еще не настоящее. И вот сейчас я тебя люблю так же, как любил, но и это еще не то. <…> Пожалуйста, пиши мне „ты“ с маленькой буквы, я думаю, так лучше».
После обмена письмами, в которых корреспонденты выясняли, кто что имел в виду в той или иной критической статье, Белый с Блоком перешли на обращение «Милостивый Государь» и решили окончательно расплеваться. В письме от августа 1908 года Блок припомнил Белому «сплетнические намеки в печати» и заявления о том, что «только вы один на всем свете „страдаете“, и никто, кроме Вас, не умеет страдать», и сам вызвал Белого на дуэль. Дальше слов и в этот раз дело не пошло, но для брата-символиста простых слов не бывало.
Столкновение с Прекрасной Дамой (Лучезарной Девой)
Такими вот не просто словами едва не была разрушена семья Блока и Любови Менделеевой. Младосимволисты жену поэта сразу же нарекли Прекрасной Дамой и Лучезарной Девой: сами инициалы Любови Дмитриевны (ЛДМ) считались сакральными. Малейшую перемену в ее настроении разгадывали как тайные знаки. «Я была превознесена без толку и на все лады, помимо моей человеческой сущности», — вспоминала жена Блока. Брак виделся младосимволистам совсем не личным делом Блоков, но «всемирно исторической задачей» по «воплощению». «Мы должны воплощать Христа, как и Христос воплотился», — настаивал Белый в статье «Священные цветы».
Такие представления о браке взяты из «Апокалипсиса», отмечает литературовед Ольга Матич. В последней драме Христос предстает в образе Жениха, а Новый Иерусалим — в образе невесты. «В апокалиптическом воображении Белого и Сергея Соловьева юная пара воплощала или предвосхищала духовный брак Откровения. Соединяясь в браке, подобно Христу и Его Невесте, Блок и Любовь Дмитриевна становились знамением конца истории и началом преображения жизни», — пишет Матич.
«Долгие, иногда четырех- или шестичасовые его монологи, отвлеченные, научные, очень интересные нам, заканчивались неизбежно каким-нибудь сведением ко мне; или прямо или косвенно выходило так, что смысл всего — в моем существовании и в том, какая я», — простодушно рассказывала Любовь Дмитриевна о Белом в своих воспоминаниях «И быль, и небылицы о Блоке и о себе».
Культ супруги Блока жил среди всех младосимволистов, но его хранителями были Соловьев-младший, Белый, а немного и сам Блок. Азартнее всего выступал Белый, он закружил голову Любови Дмитриевне и сбежал, когда пришло время физической близости. Издалека он продолжал требовать внимания к себе, поливал семейство Блоков письмами, атаковал и мать поэта, и его тетку.
«Моя медитация: переживание человеческого убийства, переживание до мельчайших подробностей террористического поступка. <…> Да, я был ненормальным в те дни; я нашел среди старых вещей маскарадную черную маску: надел на себя и неделю сидел с утра до ночи в маске… мне хотелось одеться в кровавое домино: и — так бегать по улицам», — писал он в «Воспоминаниях о Блоке». В этой маске страдающий Белый, бывало, разгуливал по Москве, а однажды пришел в редакцию «Весов». Сотрудник журнала поэт Борис Садовской вспоминал: «Вхожу в кабинет. Ликиардопуло за столом тихо беседует с человеком в черной маске. Немного пугаюсь, но тут же узнаю в незнакомце Андрея Белого. Здороваюсь, сажусь. Говорят о самых обыкновенных вещах, о новостях, о книгах, но Белый маски упорно не снимает. — Зачем это, Борис Николаевич? — Не хочу, чтобы видели мое лицо».
Возможно, маска взялась благодаря пьесе Блока «Балаганчик», где поэт вывел себя в образе Пьеро, свою жену сделал Коломбиной, а Белого — Арлекином. Белому не понравилась ни пьеса, ни сборник «Нечаянная радость», куда она вошла. В своей рецензии он назвал новые тексты Блока «идиотничаньем» и «подделкой под детское», сквозь которое, впрочем, прорывается «надрыв души глубокой и чистой».
Белый мог потерять покой от мельком пойманного взгляда прохожей дамы — и так было с Маргаритой Морозовой, вдовой известного московского мецената, которой поэт потом посылал караваны писем с подписью «Ваш Рыцарь». В этих письмах он рекомендует себя как «человека, давно заснувшего для жизни живой», а Морозову убеждает: «Вы — туманная сказка, а не действительность. Разрешите мне одну только милость: позвольте мне смотреть на Вас и мечтать о Вас, как о сказке». Под именем Сказки Белый выводит Морозову во второй части своих «Симфоний» — новаторского текста поэтизированных фрагментов, структура которых сделана как музыкальное произведение. Именно с «Симфониями» и сборником «Золото в лазури» Белый прогремел среди младосимволистов и, положив их в основу, организовал в 1903 году кружок «Аргонавты». А дружеская переписка с Морозовой продлилась до конца его жизни.
«Я часто к ней стал приходить; и — поучать ее»
Любовь Дмитриевна признавалась, что ее всегда больше влекло земное и телесное, чем мистическое и духовное, а в Прекрасные Дамы ее записали через колено. Другая же муза Серебряного века и возлюбленная Белого, Нина Петровская, страстно желала священнодействовать в роковой роли.
Ходасевич оставил исчерпывающий протокол угасания Петровской в «Некрополе» — она восприняла из символизма только декадентство и сразу решила «свою жизнь сыграть». Известный своим желчным скептицизмом Ходасевич потешается над символистами: они всегда были «влюблены», потому что любовь обеспечивала их «предметами первой лирической необходимости»: «Страстью, Отчаянием, Ликованием, Безумием, Пороком, Грехом, Ненавистью».
В 1904 году Белый был суперзвездой младосимволизма. Он очаровывал всех, все были в него «немножко влюблены», пишет Ходасевич. В таком сиянии всеобщей влюбленности Белый впервые и предстал перед Петровской.
«Я в себе ощущал в то время потенции к творчеству „ритуала“, обряда; но мне нужен был помощник или, вернее говоря, помощница; ее надо было найти; и соответственно подготовить; мне стало казаться, что такая родственная душа — есть: Нина Ивановна Петровская. Она с какой-то особою чуткостью относилась ко мне. Я часто к ней стал приходить; и — поучать ее», — писал Белый.
Связь между ними быстро усложнилась — поэт смекнул, что его помощника в него влюбилась, влюбленность он пытался было «превратить в мистерию», но не успел. Их отношения стали напоминать «просто роман»: «Я ведь так старался пояснить Нине Ивановне, что между нами — Христос; она — соглашалась; и — потом, вдруг, — „такое“». От «такого» Белый снова бежал.
Ходасевич едко описал эту механику чар Белого: женщинам поэт являлся в мистическом ореоле, как будто исключающем всякую чувственность. Когда он давал этой чувственности волю, женщины могли оскорбиться, а если принимали его ухаживания, тогда оскорблялся он. «Случалось и так, что в последнюю минуту перед „падением“ ему удавалось бежать, как прекрасному Иосифу, — но тут он негодовал уже вдвое: и за то, что его соблазнили, и за то, что все-таки недособлазнили».
Трезвого расчета в Белом не было, бежал он, вероятно, суматошно и потом еще долго мучился. Вспоминающие о Белом отмечают его ветреность, подвижность, постоянно танцующую фигуру и рассредоточенное внимание. Вот он говорит с кем-то, забывает, с чего начал, и, уже унесенный шквалом своих собственных умозаключений, приплясывает в полном одиночестве, заходясь от восторга.
Поэтесса Ирина Одоевцева вспоминала эпизод столкновения с Белым из уже 1920-х годов:
«— Как хорошо, что вы пришли! Я здесь погибал на скамье. Я бы умер на ней, если бы вы не пришли. У-у-умер!
Я сбита с толку. За кого он меня принимает? Ведь он, наверно, даже не помнит, где он меня видел и кто я такая. А он уже радостно:
— Я тут погибал от одиночества и тоски. Я в оцепенение впал. А вы пришли и расколдовали меня. Сразу. Позвали по имени, назвали — Борис Николаевич! И я снова ожил, восстал из праха и хаоса. Вот — я весь тут. Могу двигаться. Видите?
Да, я вижу. Он, не выпуская моего локтя, притоптывает и пританцовывает».
Холодным и расчетливым «темным магом» был Валерий Брюсов, пригревший разбитую горем Петровскую. Мэтр символистов старой школы, мудрец, знаток алхимии, предельно рациональный, с бюрократическим умом, Брюсов воспользовался трагедией Петровской для вдохновения в работе. Он, деловито кряхтя, погрузился во «влюбленность»: стал допытывать Петровскую об ее отношениях с Белым и переносил услышанное в книгу, над которой тогда работал.
«И я однажды сказала В. Брюсову: „Я хочу упасть в Вашу тьму, бесповоротно и навсегда“», — вспоминала Петровская. Брюсов увлек ее столоверчением и пристрастил к черной магии, с помощью которой она хотела вернуть предмет обожания. И Брюсов же подарил Петровской браунинг, из которого она потом стреляла в Белого — пистолет дал осечку. В ответ она позже, спустя годы, сделает мэтра морфинистом.
«Это Ваш роман!» — писал Брюсов Петровской, работая над «Огненным ангелом». Книга будет опубликована в 1908 году. Для Белого это уже было слишком другое время, он страдал от разрыва с Любовью Дмитриевной, Петровская же продолжала мучиться из-за их разрыва ежедневно. «Огненный ангел» — символистский текст, в котором зашифрованы отношения внутри треугольника Брюсов (рыцарь Рупрехт) — Петровская (ведьма Рената) — Белый (граф Генрих). Это текст-прощание «черного мага» со своей музой. Как отмечал Ходасевич: «Что для Нины еще было жизнью, для Брюсова стало использованным сюжетом».
С ролью Ренаты Петровская так и не рассталась. Несколько лет она интриговала и закатывала сцены, чтобы удерживать внимание Брюсова. В 1911 году, после нескольких срывов и пережитой передозировки морфием, она уехала из России. В нищете скиталась по Европе, пока не осела в Берлине, а в последние годы перебралась в Париж, где и покончила с собой в 1928 году. «С темным, в бородавках, лицом, коротким и широким телом, грубыми руками, одетая в длинное шумящее платье с вырезом, в огромной черной шляпе со страусовым пером и букетом черных вишен, Нина мне показалась очень старой и старомодной», — вспоминала видевшая ее в последние дни жизни Нина Берберова в книге «Курсив мой».